Маша Слоним

Перед майскими позвонил Мишка и позвал на охоту.

ПУКСОЗЕРОавтор: Leo Terlitsky

Перед майскими позвонил Мишка и позвал на охоту.

ПУКСОЗЕРОавтор: Leo Terlitsky

— Ночь скорым до Няндомы, потом на местном. Это мои места — уток там

можно руками ловить.

После окончания Второго меда Мишку забрали в армию и отправили на север

врачëм в лагеря для нарушителей социалистической законности. От двух лет жизни

среди зэков и охранников можно было сойти с ума или спиться, но Мишку спасла

охота — все выходные он бродил по тайге с ружьëм и натасканной им приблудной

дворнягой. Подружились мы летом в Коктебеле, куда он приезжал греться на

солнышке и лечиться от спермотоксикоза.

— Не пожалеешь, — обрадовался Мишка моему невнятному «ну…». — Возьми

водки и, на всякий случай, пару банок тушонки. Палатка не нужна — жилье найдëм.

Завтра в девятнадцать на Ярославском, у касс дальнего следования.

Мы купили билеты за двадцать минут до отхода скорого Москва-Архангельск,

погрузились в плацкартный, выпили, пожевали хлеба с «Докторской», покурили в

тамбуре и разлеглись по полкам.

Разбудил меня пронзительный голос проводницы: «Няндома! Няндома!

Стоянка пять минут!». Мишка был уже на ногах.

— Выходим, дальше на местном.

Мы спрятались от промозглого холода внутри облезлого станционного

павильона, на двери которого висела побитая временем, чудом пережившая

революции и войны эмалированная табличка с надписью «Пассажирское зало».

Местный до Плесецка был переполнен — народ ехал на работу.

— Я его знаю… — Мишка перешëл в дальний конец вагона и подсел к какому-то

майору.

— От Пуксы будет дрезина, — сказал он вернувшись, — a на Пуксозере есть

брошенная зона. Там и заночуем.

— Как это брошенная? — удивился я.

— Закрыта за ненадобностью. Майор сказал, что неделю назад туда гоняли

зэков на субботник, так они там всё разломали, чтобы беглые не прятались.

— Пукса, — сказал Мишка, когда поезд замедлил ход.

Мы подхватили рюкзаки и чехлы с ружьями, и спустились на низкий перрон. Из

другого конца вагона появился майор, призывно махнул рукой и пошёл к вагончику

автодрезины на параллельной узкоколейке. Мы потянулись следом. Из кабины

выглянул машинист и вопросительно посмотрел на нас с Мишкой, но майор его

успокоил: «Эти со мной».

Внутри сидело несколько человек в форме Внутренних войск. Вагончик

разогнался и покатил по просеке между двумя стенами леса. Снежный покров

уходил глубоко в чащу.

— Вы, парни, похоже на тягу собрались? Самое время, — съехидничал один из

прапоров.

— Не язви, Федор, может ещё распогодится, — вмешалась шарообразная тëтка

в погонах сержанта и сделала мне глазки. — Весну ж никто не отменял…

Когда вагончик притормозил, мы спрыгнули с подножки и съехали на задницах

с обледенелой насыпи. Автодрезина зажужжала, набрала скорость и, затихнув,

растаяла в утреннем мареве.

Несколько секунд мы разглядывали чëрно-белый пейзаж — снег, белëсое

утреннее солнце, длинные тени от двух десятков изб на вырубке вдоль замëрзшего

озера, и обступивший деревню с трех сторон лес. Стояла мёртвая тишина, не было

слышно ни птиц, ни шума ветра, ни звуков утренней деревни — радио, петухов и

мычания скота. Воздух был насыщен холодной влагой.

Мишка, а следом и я, закинули поклажу за спину и пошли к проёму ворот в

окружавшем деревню покосившемся высоком заборе с обрывками колючей

проволоки поверху. Рядом с проёмом валялись сорванные с петель створки и

опрокинутая будка часового.

— А ты здесь раньше бывал? — спросил я Мишку.

— Ну…

— И что это такое?

— Общий режим. По избам зэки, человек двести. В тех, что побольше

начальство и охрана, в самой большой клуб.

Зэковский субботник явно удался — деревня выглядела как после бомбежки.

От большинства изб остались груды бревен, но мы нашли дом, в котором

сохранились стены и значительная часть крыши и печной трубы.

Ещё час ушёл на то, чтобы выгрести из светёлки мусор, забить досками

рабитые окна и навесить обратно дверь. Мишка продолжал хлопотать по хозяйству,

а я взял фляги и котелки и отправился за водой. Можно было растопить снег, но я

решил осмотреться.

Тропинка через глубокий, уже подтаявший снег вывела меня к озеру, а потом

к черневшей метрах в ста от берега квадратной проруби. Намерзший за долгую

зиму толстый лед был на срезе по-весеннему серым и ноздреватым.

День был в разгаре, но солнечный диск почти касался чёрной полосы леса на

дальнем берегу озера. Я подумал, что зимой в этих широтах солнце выходит всего

часа на два-три, опустился на колени, зачерпнул котелком из проруби и жадно

напился. Вода была такой студёной, что заболели зубы.

В избе было тепло — стараниями Мишки в полуразбитой печи полыхал огонь.

Вскоре в котелках булькала гречка и заваривался чай. Мы размешали в каше банку

тушонки, махнули по сто для сугрева, с аппетитом поели, развалились на

спальниках и блаженно закурили.

— Странный какой-то чай, — поморщился Мишка, отхлебнув из кружки.

Я сделал глоток — напиток оттдавал горечью несмотря на две ложки сахара.

— Индийский, со слоном, купил в гастрономе рядом с домом… Скажи, а много

тут лагерей?

— Сейчас, наверное, штук десять. Есть общие, два строгого режима и один

женский, километров десять отсюда. Раньше, говорят, было больше.

— Это когда?

— До войны. Здесь тогда зэков тыщ пятьдесят было. Да и после войны народа

тоже сидело немало.

— А что они тут делали?

— Узкоколейку строили, лес валили… — Мишке явно не хотелось вдаваться в

подробности. — Надо бы прогуляться, посмотреть что да как…

Мы докурили, натянули болотные сапоги, расчехлили ружья и, проваливась

выше колена в снег, вошли в лес.

Тренированный Мишка пробивал тропу. Я шёл следом, но и это было тяжело

— влажная снеговая крошка доходила до причинного места и набивалась за высокие

обшлага сапог, внизу хлюпала вода. За пару часов мы продвинулись всего

километра на три.

Наконец, Мишка остановился, присел на упавшее дерево и стянул с головы

вязанную шапочку — от взмокших волос поднимался пар. Я пристроился рядом.

— Безнадёга. Лес пустой, — сказал он, констатируя очевидное. — В такое время

зверьё уходит в чащу, на лёжки, ждать потомства. В лучшем случае, подстрелим

какую-нибудь беременную зайчиху… Боровая птица тоже сидит тихо, а утка полетит

недели через две-три…

Мы вернулись в ранних сумерках, разожгли огонь, под последнюю банку

тушонки допили водку и забрались в спальники. Мишка сразу отключился, а я ещё

долго ворочался.

Мне приснилась какая-то жуть, от которой я вскочил как от удара. Сна я не

помнил, но мне не хватало воздуха и сердце колотилось как бешенное.

Я вышел в холодную, влажную ночь, сделал несколько глубоких вдохов,

немного успокоился, вернулся в избу, подбросил дров в очаг и заполз в спальник,

но ещё долго не мог уснуть.

— Баста! Возвращаемся, — объявил Мишка утром. — Охоты нет и не

предвидется. Да и вообще как-то стрёмно…

Возражать я не стал. Мы быстро собрались, вышли к узкоколейке и дождались

автодрезину на Пуксу, где почти сразу сели на местный до Няндомы, а там и на

московский.

К югу от Вологды зимний пейзаж сменился бессснежным, а после Ярославля

началась жара. Раздевшись до трусов, я валялся в потной дрёме на верхней полке

и старался не вспоминать пустой лес и разбитую деревню.

Наконец, радио захрипело «Кипучая, могучая…», состав вполз в вокзал,

судорожно вздрогнул и остановился. Я попрощался с Мишкой у входа в метро,

нашëл телефон-автомат и позвонил брату.

— Здорóво, бродяга! — приветствовал меня брат, явно навеселе. — А мы тебя

ждали через неделю… Ты где? Давай к нам! У нас Воля, мы гуляем.

Воля — любитель выпить и вкусно поесть, шут и балагур, душа любой компании

— приходился роднёй жене брата, то есть как бы и мне тоже. Все, в том числе и я,

его обожали и называли просто «Воля», а его нечастые визиты в столицу всегда

превращались в праздник.

Минут через сорок я был у брата. За столом тесно сидели человек двенадцать,

а во главе царствовал Воля, похожий на статуэтку Смеющегося Будды — он был

шарообразен, лыс, толстогуб и, при невысоком росте, весил более 120 кило.

— У меня, дорогой, последняя стадия зеркальной болезни, — печально

объяснял Воля одному из гостей.

— Какой болезни?

— Зеркальной! Не знаете? Да вы счастливчик! Это страшный, неизлечимый

недуг, когда человек может увидеть свои яйца только в зеркале, — произнёс Воля с

наигранным трагизмом и тут же расплылся в лучезарной улыбке, от которой его

глаза превратились в искрящиеся щелочки. Гости захохотали, а Воля уже

рассказывал следующий анекдот. Знал он их сотни и мог довести плачущих от

смеха слушателей до обморока.

На пике своей артистической карьеры Воля работал конферансье в

Эстрадном оркестре Узбекской ССР и иногда снимался в кино в эпизодичеких ролях

фашистов или белогвардейцев, для которых его комическая внешность была

особенно востребована. На его персональном плакате фотография смеющегося

лица смотрела анфас, а рисованное карикатурное туловище с огромным животом

и коротенькими ножками — в профиль. Вокруг живота полукружием, как дуга

школьного глобуса, шла стойка микрофона.

Трудно было вообразить, что в 1945-м, когда ему было девятнадцать, Воля,

похожий тогда на прелестного эльфа с копной въющихся русых волос, носил

погоны капитана и служил порученцем при коменданте Кремля.

Обнищавшая, голодная страна приходила в себя после четырëх лет кровавой

бойни. Москву наполняли военные, демобилизованые в форме без погон,

транзитный люд и вернувшиеся из эвакуации москвичи. Магазины продавали

продукты и товары по карточкам, но на рынках бойко торговали трофейным и

ворованным барахло. В набитых битком театрах показывали премьерные

спектакли, в кино крутили захваченные у немцев трофейные американские

фильмы, а в ресторанах шла такая гульба, что дрожали стëкла и хватались за

сердце видавшие виды мэтр-дʼотели.

В новогоднюю ночь 1947-го, в огромном зале ресторана гостиницы «Москва»,

сверкающем золотом погон, орденами и хрусталём бокалов и люстр, сильно

выпивший Воля поспорил с каким-то подполковником, скинул сапоги, залез, роняя

игрушки, на высоченную ёлку, снял с верхушки звезду и подарил своей девушке.

В свободное от прожигания жизни время, Воля нарезал по Москве круги в

служебной «эмке» с водителем, что-то организовывая и устраивая. В результате

он знал великое множество военного и гражданского начальства, сотрудников

органов, иностранных дипломатов, которым он доставлял приглашения на

официальные мероприятия, крупных хозяйственников, известных артистов и

прочего тогдашнего бомонда.

Для вернувшихся с фронта солдат самым главным было то, что они выжили.

Им до коликов, до головокружения хотелось простых радостей — пива с солëной

рыбкой, провести ночь с женщиной, надеть штатский костюм и свежую рубашку,

погулять в парке с детьми… Они наивно полагали, что жизнь после войны может

быть только лучше, но не тут-то было — Сталин почувствовал в бесшабашном

послевоенном веселье угрозу и решил, что надо закрутить гайки и ещë раз как

следует всех напугать.

Сказано — сделано. Органы споро раскрыли несколько групп шпионов и

заговоровщиков, потом запустили череду больших и малых «дел». Волна

репрессий с головой накрыла сотни тысяч людей и закончилась только когда

Людоед испустил дух на своей подмосковной даче то ли в результате божьей кары,

то ли отравленный трясущимися от страха соратниками.

Воля находился слишком близко к кремлёвскому начальству и попал в

жернова одним из первых. На Лубянке из него быстро выбили признание в

шпионаже на несколько иностранных держав сразу, за что Воле впаяли 10 лет

исправительно-трудовых работ. Обычно за шпионанаж расстреливали, но Воле

повезло — один из решал оказался его знакомцем и выхлопотал ему недолгий по

тогдашним меркам срок.

Потом Воля пересек просторы необъятной родины в вагонзакax, набитых

врагами народа, блатными и побывавшими в плену красноармейцами. В конце

этапа был лагерь на севере Коми, организованный ещё в конце 1930-х для

строительства железной дороги на Воркуту.

На первой же перекличке Волю выдернул из строя начальник лагеря.

— Лапин Владимир Аркадьевич?

— Так точно, — по-военному отрапортовал Воля.

— А папаша твой до войны в НКВД работал? В Воронеже?

— Да, — расплылся в улыбке Воля. Похоже, ему опять подфартило и он

встретил отцовского приятеля.

Кряжистый как пень начальник сделал несколько шагов вперëд и встал к Воле

вплотную, дыша перегаром в лицо.

— Ну, сучёнок, ты у меня тут сдохнешь. Это ведь твой родитель меня в

тридцать восьмом допрашивал… — сказал он негромко и изо всех сил врезал Воле

в печень.

После полугода побоев, БУРа, каторжного труда и скудной еды Воля весил

меньше сорока кило и превратился в типичного лагерного доходягу. Ему

оставалось либо ждать смерти, либо броситься на колючку, чтобы быть

застреленным охраной и прекратить мучения досрочно.

Спасло его то, что в зону приехала концертная бригада зэков, в которой

оказались московские друзья. Увидев умирающего Волю, они упросили своë

начальство зачислить в коллектив «очень талантливого молодого артиста». Через

несколько дней Волю перевели в другой лагерь, где и началась его сценическая

карьера. Освободили его летом 1953-го, после смерти вождя.

Я выпил штрафную и набросился на закуску.

 — Откуда дровишки? — игриво спросил Воля, когда я насытился.

 — Из леса, вестимо, — ответил я в тон и рассказал о неудавшейся охоте и

ночёвке в разбитой деревне.

Воля помрачнел, посмотрел в потолок, потом перевëл взгляд на меня.

 — Пуксозеро? Зона на берегу? Я, знаешь, в этой зоне два года провел…

Никакое это не озеро. Кладбище это, а не озеро. В нëм зимой покойников топили –

всë легче, чем мëрзлый грунт долбить. Вывезут по льду на середину и в прорубь.

Там тысячи…

Воля обвëл глазами притихших гостей, потом налил себе фужер водки, встал

и, не чокаясь, выпил.

И тогда я понял, что горький чай, который пили мы с Мишкой, был заварен –

буквально — в «мёртвой воде», а я ещё и хлебнул её прямо из проруби.

ут же наступило что-то вроде озарения, и я вспомнил кошмар, разбудивший

меня в полуразрушенной избе.

Ночь. Метель. Ледяная позëмка срывает снег с гребней сугробов.

Я лежу в санях, в штабеле окоченевших трупов.

В сани веером впряглось человек двадцать мужиков в телогрейках и шапках с

завязанными под подбородком ушами, но почему-то без порток. Сзади тяжёлый

груз толкает ещë с десяток таких же мужиков. На голых, обветренных шеях от

усилий вздулись жилы. Стоптанные ботинки без шнурков на голых синюшных ногах

проваливаются в глубокий снег.

Вокруг саней полукольцо охраны в белых, как саваны, овчинных тулупах до

пят с трудом сдерживает на поводках охрипших от лая овчарок.

Сани выезжают на лëд, под низкое безлунное небо. Впереди чëрный квадрат.

Над ним свечение, будто внизу полыхает адский огонь. Он отражается ярко-

малиновым в глазах брызгающих пеной псов.

Мне не хватает воздуха. Я хочу выбраться из-под тяжести, но не могу сдвинуть

наваленных на меня мертвецов. 

Автор: Лео Терлицкий